Есть в фильме эпизод, когда главный герой, автомобильный гонщик, сразу же по окончании очень трудного состязания на той же машине едет ночь напролет почти через всю Францию, чтобы утром увидеть любимую. И получается, что всего проехал он, чтобы увидеть любимую женщину, что-то чуть ли не шесть тысяч километров.
— Шесть тысяч! — воскликнула Маринка. — Как мало сейчас мужчин, способных на такое! — И зачем-то обвела взглядом полупустой вагон электрички, куда мы как раз зашли, словно бы хотела убедиться, что среди едущих в вагоне мужчин, конечно же, не найдется ни одного, «способного на такое».
— Ну, во-первых, далеко не каждый мужчина располагает гоночной машиной, — сказал я на это. — А во-вторых, ровно столько, наверное, нынче и женщин, из-за которых стоит гнать шесть тысяч верст.
Тут-то наши мнения и разошлись. Маринка продолжала настаивать, что дело все-таки в мужчинах — не тот нынче пошел мужчина, измельчал: он или увяз в какой-нибудь обожаемой им технике — электронике или, еще хуже, погряз в быту, в житейских мелочах, и утратил чувство поэтического, возвышенного отношения к женщине.
Что ж, какая-то доля истины, может, даже и немалая, во всем этом, пожалуй, есть, отвечал я ей. Но надобно, наверное, кума, и на себя оборотиться.
— Ты помнишь наш разговор о мини-юбках?.. А обратила внимание, как одета женщина, из-за которой он проехал шесть тысяч? Он ни разу не видел ни ее плеч, ни коленок: она то в глухом свитере и длинной юбке, то в каком-нибудь таком платье, под которым и фигура-то едва угадывается. Значит, за что-то другое он ее полюбил. А много ли этого другого у тех нынешних модниц, которые из кожи, а точнее бы сказать, из одежи вон лезут, чтобы привлечь внимание мужчины в первую очередь к своей внешности?! Из-за одних же красивых коленок — это даже и при наличии гоночной машины — шесть тысяч, согласись, покажется далековато. Потому что голые коленки, такие же, если не лучше, можно и поблизости найти. Труднее найти человека. А если ты его нашел — и десять тысяч не расстояние, и на Луну за ним полетишь.
— По-твоему получается, что все женщины пустые и легкомысленные, а мужчины — сплошные умницы.
— И совсем не получается. Сколько среди нашего брата дураков — это даже и статистике не поддастся. И пустопорожних модников, которые мало в чем уступят вашему брату, тоже порядочно.
— Самокритично!
— Самокритика тут ни при чем. Общий парадокс века: наше время стало временем… ну, как бы это сказать… триумфа белых ворон. Если раньше выделяться, отличаться от всех считалось дурным тоном, то сегодня к этому стремятся, и стремятся не как-то там втайне, в душе, а совершенно открыто… Я не об этом.
— О чем же?
— Я о том, что просто-напросто мы, наверное, друг друга стоим… Сколько написано стихов — и каких стихов! Каких великолепных стихов! — о женской красоте, о женском обаянии. Но согласись, если бы перед Пушкиным предстала синтетическая красавица с дымящейся сигаретой в зубах и стаканом — пусть даже бокалом — пива в руке, — вряд ли бы он написал: «Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты…» Или, по нынешним временам, и женское обаяние, и женское достоинство стали устаревшими понятиями?! Тогда и откуда взяться поэтическому отношению к женщине?
— Витя, Витя! На нас уже оглядываются. Потише.
А, черт, и в самом деле, чего ты раскричался-то? Кого и в чем хочешь переубедить?!
Вспомнилось, как однажды точно так же остановила Владимира Валя… Да, вот Владимир за Валей не то что на гоночной машине, а пешком бы пошел хоть за шесть, хоть за десять тысяч километров…
Мне вспомнилось, как в первый же вечер Владимир сказал: дело оборачивалось так, что или мне или Вале оставлять учебу из-за Василька. Валя настояла, чтобы я кончал: тебе, мол, только год остается… И я тогда еще спросил себя: а способна ли на такое моя милая Маринка? Риторический вопрос. Ей таксе и в голову не придет. Ее голова занята другим: как это было бы здорово, как красиво, если бы ради нее кто-то прошел или проехал шесть тысяч километров…
Мы проехали свои тридцать километров и сошли.
Малаховка уже спала. Только редкие окна светились в домах, что поближе к линии. А чем дальше мы уходили от станции, темнота делалась гуще.
На дереве, недалеко от тропы, по которой мы шли, ворохнулась и пискнула, должно быть во сне, какая-то пичуга.
— Страшно! — Маринка вздрогнула и прижалась ко мне.
Я вспомнил недавнюю — сколько это было: две или три недели назад? — охоту на глухарей и улыбнулся. Все относительно: мы провели целую ночь в дикой тайге, и нам было не так уж и страшно; Маринке страшно поздним вечером в трех шагах от дома…
Домработница Маша зимой жила на даче наездами, а с началом сезона переселялась в Малаховку насовсем: копала огород, возилась с рассадой, работала в саду. Так что было кому нас и встретить, и приготовить ужин.
И вот мы сидим с Маринкой на той же нашей террасе. Она — в своем любимом плетеном кресле-качалке, я — на плетеном же лежаке; на столе закуска и бутылка вина. Все так, как и четыре года назад. Даже ночь такая же темная, беззвездная. Разве что Маринка не в том памятном ромашковом сарафане — его уж, поди, и нет в живых, — а в легком халатике. Май стоит на удивление теплый, по ночам и то тепло, и я тоже в одной рубашке без пиджака.
Все так же, как и четыре года назад. А только в качалке и та и не та Маринка. Она изменилась, постарела? Ничуть. Стала менее красивой? Нисколько. Женской красоты у нее, может быть, даже еще и прибавилось: округлились руки, налились груди… Так что дело, наверное, не в Маринке. Ты сам стал другим и глядишь на нее уже другими глазами. Тогда ты видел эти руки, эти коленки и ни о чем больше не задумывался, тебе одного этого было достаточно. Теперь мало, теперь задумываешься.
— Ну, так за кого выпьем, — Маринка подняла стакан, — за мужчин или за женщин?
— Давай выпьем за женщин.
— Это великодушно с твоей стороны.
Маринка улыбается. Когда она улыбается вот так, один на один со мной, улыбка у нее выходит какая-то по-мальчишески задорная, и Маринка, наверное, знает, что такая она мне нравится. А нынче и эта улыбка меня почему-то не трогает.
— За шесть тысяч!
Дались ей эти шесть тысяч! Мгновенной чередой у меня проносятся в голове: гонщик в летящем через всю Францию автомобиле; кинотеатр «Художественный», рядом с ним церквушка на Новом Арбате; похожая церквушка в Медвежьегорске, до которой из Петербурга тоже, наверное, около шести тысяч…
Я выпиваю свой стакан и говорю Маринке:
— А тебе не припоминается… Ну, что ли, обратная картина: женщины за мужчинами проехали шесть тысяч верст? Притом проехали не в комфортабельных гоночных машинах по асфальтированному шоссе, а на перекладных, в санях да телегах, по снегу, по пыли, по грязи…
— Ты, Витя, говоришь какими-то загадками.
— Почему же? Я говорю об одном общеизвестном факте русской истории, Марина Влади. Было это лет сто пятьдесят назад…
— A-а, ты про жен декабристов!
— Да, я говорю про русских, — я выделил это слово, — женщин.
— Ну зачем же напирать-то! — Маринка даже немного отодвинулась от меня. — Разве национальность имеет какое-то значение.
— Не знаю, но когда Некрасов писал об этих женщинах, то свою поэму, как ты помнишь, почему-то назвал не просто «Женщины», а «Русские женщины». Для него, как видишь, это имело значение!
— Неинтересная поэма, — с присущей ей логичностью сказала Маринка и даже губы этак пренебрежительно скривила. — Малохудожественная.
Захотелось сказать в ответ что-то резкое, грубое, ругательное, может, даже ударить по искривленным губам, и на какую-то секунду мне стало не по себе от такого нелепого, впервые явившегося желания.
— Ну, конечно, какой интерес могут представлять для современного да еще и утонченного читателя переживания женщин, едущих за своими мужьями из блистательного Петербурга в каторжную Сибирь?! Едущих не на год, не на два, на всю жизнь. К тому же один сплошной текст и никаких тебе нюансов, никакого подтекста… Ну да мы сейчас не о поэме. Мы — о русских женщинах. И вот, как ты считаешь: есть такое понятие «русская девушка», «русская женщина»? Или и его тоже надо считать безнадежно устаревшим?!
— Тебя, Витя, словно подменили. В последнее время с тобой разговаривать стало невозможно: все вопросы, вопросы…
Маринка явно хитрит. Сказать нечего, вот и поэма неинтересная, и разговаривать невозможно.
— А может, ты все же ответишь, — настаиваю я, хотя и понимаю, что настаивать глупо, ни к чему.
— Да что отвечать-то. Ведь это когда-а было!
— Чем не ответ! Было и прошло, и нечего об этом поминать. Автомобилист, едущий через всю Францию, чтобы обнять любимую, — это тебя потрясло. А женщины, едущие через всю Россию, чтобы разделить тяжкую участь своих мужей, — это малоинтересно.